Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в




НазваниеЗнаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в
страница3/9
Дата публикации25.07.2013
Размер1 Mb.
ТипДокументы
zadocs.ru > Астрономия > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9




^ Рыба Улица Гренель, спальня

Каждое лето мы выбирались в Бретань. Занятия в школах тогда еще начинались в середине сентября. Дед и бабушка, к тому времени разбогатевшие, снимали в конце сезона большой дом на побережье, где собиралась вся семья. То была дивная пора. Я был еще слишком мал и не мог оценить того, что эти простые люди, которые всю жизнь трудились не покладая рук и которым лишь на склоне лет улыбнулась судьба, предпочли при жизни тратить деньги на родных, тогда как другие припрятали бы их в чулке под матрас. Но я уже знал, что нас, внуков, баловали и холили с умом, по сей день меня поражающим, ведь сам-то я смог только испортить своих детей — испортить в буквальном смысле слова. Я изгадил, исковеркал их, три создания без изюминки, вышедшие из чрева моей жены, приплод, которым я одарил ее походя в обмен на беззаветную готовность играть роль супруги-украшения, страшные подарочки, если вдуматься, ибо что такое наши дети, как не чудовищные карикатуры на нас, жалкий субститут наших нереализованных желаний? Для человека, который, как я, знает иные утехи в жизни, они достойны интереса лишь тогда, когда наконец уходят и становятся кем-то, а не только сыновьями и дочерьми.

Я не люблю их, никогда не любил, и мне за это ничуть не совестно. А что они растрачивают свои силы на лютую ненависть ко мне — не моя печаль; единственное чадо, которое я признаю, — мое творчество. И то с оговоркой: этот забытый, неуловимый вкус посеял во мне сомнения.

А дед с бабушкой любили нас так, как только и умели любить: безраздельно. Своих собственных детей они вырастили невропатами и дегенератами — сын-меланхолик, дочь-истеричка, другая дочь и вовсе самоубийца, а мой отец избежал безумия, заплатив за это фантазией, и жену выбрал себе под стать: мои родители всю жизнь старались быть серенькими и средненькими, что и уберегло их от страстей, а стало быть, от бездны. Но я, единственный лучик света в жизни моей матери, был ее богом и богом остался; я забыл ее унылое лицо, ее безвкусную стряпню и вечно плачущий голос, но храню в памяти ее любовь, наделившую меня поистине королевской верой в себя. Что значит быть предметом обожания своей матери… Благодаря ей я покорял империи, я шел по жизни поступью победителя, что и открыло передо мной двери славы. Я был ребенком, ни в чем не знавшим отказа, и потому вырос не знающим пощады, благодаря любви мегеры, которую, в сущности, лишь смирение сделало кроткой и ласковой.

Зато для внуков своих мои дед и бабушка были самыми лучшими на свете. Дар веселья и лукавства из их глубинной сути, придавленный бременем родительской ответственности, расцвел, когда у детей появились свои дети. Лето дышало свободой. Все казалось возможным в этом мире ежедневных открытий, веселых и будто бы тайных вылазок затемно в прибрежные скалы; в этой несказанной щедрости, собиравшей за нашим столом всех случайных соседей тех летних дней. Бабушка колдовала у плиты с царственно невозмутимым видом. Весу в ней было больше ста килограммов, под носом чернели усы, она смеялась басом и поругивала нас, когда мы совали нос в кухню, похлеще любого грузчика. Но в ее умелых руках самые простые вещи превращались в настоящие чудеса. Белое вино лилось рекой, и мы ели, ели, ели. Морских ежей, устриц, мидий, жареных креветок, крабов под майонезом, кальмаров под соусом, ну и, конечно («себя ведь не переделаешь!»), жаркое, рагу, паэлью, кур и гусей — жареных, тушеных, запеченных., всего не перечесть.

Один раз за этот месяц дед выходил к завтраку со строгим и торжественным видом, поев, молча вставал и уходил один в порт. Мы все знали: сегодня — САМЫЙ ГЛАВНЫЙ день. Бабушка закатывала глаза, ворчала, мол, «опять все провоняет, сто лет не выветрить» и еще что-то нелестное по поводу кулинарных пристрастий мужа. А я, чуть не плача от избытка чувств в предвкушении, хоть и понимал, что она шутит, немножко сердился на нее, не склонявшую смиренно головы перед священностью момента. Спустя час дед возвращался с огромным ящиком, от которого остро пахло морем. Нас, «мелюзгу», он тут же спроваживал на пляж, и мы послушно уходили, дрожа от возбуждения, больше всего на свете желая остаться, но не смея перечить. Когда же в час дня мы возвращались после купания — которое не доставляло обычного удовольствия, так отчаянно ждали мы обеда, — то уже на углу улицы чувствовали божественный запах. Я готов был рыдать от счастья.

Жареные сардины благоухали морем и дымком на весь квартал. Густой серый дым валил из-за туй, окружавших сад. Все мужчины из соседних домов приходили «пособить» моему дедушке. На огромных решетках маленькие серебряные рыбки уже похрустывали, обдуваемые южным ветром. Под смех и разговоры открывались бутылки белого, как следует охлажденного вина, мужчины наконец усаживались за стол, а женщины спешили из кухни со стопками девственно чистых тарелок. Бабушка ловко подцепляла толстенькое тельце, принюхивалась и отправляла его в тарелку, следом второе, третье… Своими добрыми глуповатыми глазами ласково глядела на меня и говорила: «На-ка, малыш, тебе первому! Ох и любит он рыбку-то!» Все хохотали, кто-то хлопал меня по спине, а щедрая порция тем временем приземлялась прямо передо мной. Я больше ничего не слышал. Вытаращив глаза, я смотрел на предмет своего вожделения; серая вздувшаяся кожица в длинных угольно-черных полосах отставала от боков. Я надрезал ножом спинку вдоль плавника и аккуратно отделял беловатую, хорошо прожаренную мякоть, которая сама, без малейшего сопротивления расслаивалась на крепенькие лепестки.

Есть в любой жареной рыбе, от простой скумбрии до изысканной лососины, что-то неподвластное культуре. Люди, научившись жарить рыбу, наверное, впервые осознали себя людьми через эту материю, исконную чистоту и исконную же дикость которой открыл им огонь. Сказать, что у нее дивный вкус, утонченный и экспансивный одновременно, что она дразнит десны, то ли раздражая их, то ли лаская, сказать, что легкая горечь поджаристой кожицы вкупе с маслянистой мягкостью прилегающих тканей, сильные своей неразделимостью, наполняющие рот неземным вкусом, делают жареную сардину кулинарным апофеозом, — все равно что говорить о снотворном действии опиума. Ибо главное в ней не утонченность, не нежность, не маслянистость и не сила — но дикость. Надо быть сильным душой, чтобы совладать с этим вкусом; ведь он таит в себе — точнее не скажешь — первобытную мощь, в контакте с которой выковываются наши человеческие качества. Надо быть еще и чистым душой, ибо лишь тот, кто чист, умеет энергично работать челюстями, не отвлекаясь на иную пищу; я пренебрегал картошкой и соленым маслом, положенными бабушкой на край моей тарелки, без устали отправляя в рот кусочки рыбы.

Мясо — это мужественность и сила, рыба же странна и жестока. Она пришла из иного мира, из обители тайн, которых никогда не откроет нам море, она свидетельство абсолютной относительности нашего существования, и все же она дарит нам себя, на мгновение приоткрывая неведомые края. Когда я млел от жареных сардин, слепой и глухой в этот час ко всему на свете, я знал, что прибавляю человечности благодаря этой необычайной встрече с нездешним вкусом, который — по контрасту — учил меня быть человеком. Безбрежное море, жестокое, первобытное, лукавое, наши жадные рты алчут даров твоих таинственных глубин. Жареная сардина осеняла мое нёбо своим букетом, непосредственным и экзотическим, и я рос с каждым глотком, возвышался с каждым прикосновением к моему языку пропитанной дымом и морем растрескавшейся кожицы.

Но не это я ищу, нет, не это. Я извлек из памяти давно забытые ощущения, погребенные под великолепием моих королевских пиров, я вспомнил первые шаги по пути моего призвания, я вернул к жизни мою детскую душу. И все не то. А время торопит, рисуя передо мной еще неясную, но устрашающую картину поражения. Нет, я не сдамся. Я сделаю невозможное, чтобы вспомнить. А вдруг то, что дразнит меня и не дается, даже не было вкусно? Как отвратительное пирожное «мадлен» у Пруста, это кондитерское недоразумение, расползшееся однажды унылым и сумрачным вечером на размякшие крошки — фи! — в ложечке чая? Быть может, и мое воспоминание связано с каким-нибудь самым обыкновенным блюдом, дорогим сердцу лишь в силу связанного с ним переживания, которое откроет мне в жизни то, чего я до сих пор не понимал?




[Жан] «Кафе-дез-Ами», XVIII округ

Старый гнойный бурдюк. Протухшая падаль. Подохни, ну, подохни же, наконец. Подохни на своих шелковых простынях, в своей раззолоченной спальне, в своей буржуазной клетке, подохни, подохни, подохни. Хоть деньги твои мы получим, раз так и не дождались от тебя любви. Твои деньги гастрономического бонзы, которые тебе больше ни к чему, деньги хозяина жизни, тридцать сребреников, нажитых паразитизмом, вся эта жратва, вся эта роскошь, сколько денег на ветер… Подохни… Все суетятся вокруг тебя — и мама, мама, ей бы оставить тебя умирать в одиночестве, покинуть, как ты ее покинул, но нет, она при тебе, безутешная, уверенная, что теряет все. Никогда я этого не пойму, этой слепоты, этого смирения и этой ее способности убеждать себя, что она жила так, как хотела жить, этого призвания святой мученицы, о, черт, не могу этого выносить, мама, мама…

И этот подонок Поль явился разыгрывать возвращение блудного сына, лицемер проклятый, духовный, видите ли, наследник, небось на брюхе ползает вокруг его одра, не поправить ли тебе, дядя, подушку, не почитать ли тебе, дядя, Пруста, Данте, Толстого? На дух его не переношу, мразь, этакий добропорядочный буржуа, строит из себя важную персону, а сам-то похаживает к шлюхам на улицу Сен-Дени[1], я видел, да-да, видел, как он выходил из одного такого дома… Ох, ну что я завелся, зачем, к чему ворошить все это, бередить старые раны гадкого утенка и подтверждать правоту отца: мои дети глупы, он преспокойно говорил это при нас, всем было неловко, кроме него, он даже не понимал, почему неприлично не только сказать такое вслух, но даже подумать. Мои дети глупы, особенно сын. Ничего из него не выйдет. Нет, отец, из твоих чад вышло то, что ты хотел, они — твоих рук дело, ты их выпотрошил, пропустил через мясорубку, протомил под скверным соусом, и вот, полюбуйся, чем они стали: грязью, неудачниками, жалкими и никчемными слабаками. А ведь ты… ведь ты мог бы сделать их богами, твоих отпрысков! Я помню, с какой гордостью я шел рядом с тобой, когда ты водил меня на рынок или в ресторан; я был маленький, а ты такой огромный, и твоя большая теплая рука крепко держала мою ручонку, я смотрел снизу вверх на твой профиль, о, этот императорский профиль и львиная грива! Ты выступал королем, и я был счастлив, да, счастлив, что у меня такой отец… Ну вот, меня душат рыдания, голос дрожит, сердце ноет, разбитое сердце; я ненавижу тебя, и люблю, и ненавижу, до смерти ненавижу себя за эту раздвоенность, эту чертову раздвоенность, которая искалечила мне жизнь, потому что я так и остался твоим сыном, потому что всегда был и буду сыном чудовища — и больше ничем!

Больно покидать тех, кого мы любим, но стократ больнее порывать с теми, кто не любит нас. Всю мою проклятую жизнь я жаждал твоей любви, в которой мне было отказано, этой недополученной любви, о боже, неужели мне больше нечего делать, кроме как проливать слезы над горькой судьбой нелюбимого сына? А ведь есть кое-что поважнее, я тоже скоро умру, но всем на это наплевать, и мне самому тоже наплевать, потому что он сейчас подыхает, а я люблю его, этого подлеца, я так его люблю, о, черт…




^ Огород Улица Гренель, спальня

Дом тети Марты, старая, утопающая в зелени развалюха, смотрел с фасада одним окошком — второе было заколочено, — и этот увечный вид как нельзя лучше подходил и месту, и его обитательнице. Тетя Марта, старшая из сестер моей матери и единственная, кому не досталось меткого прозвища, была высохшей старой девой, безобразной и неопрятной; жила она между курятником и вольером с кроликами в невероятной грязи и вони. Ни водопровода, ни электричества, ни телефона, ни телевизора в доме, само собой, не было и в помине. Но с этими неудобствами я, любитель вылазок на природу, легко мирился, куда сильнее раздражало другое: не было в этом доме ничего, что бы не липло к пальцам ли, взявшимся за тарелку, к локтю ли, неосторожно задевшему край стола; даже глазу, казалось, был виден этот липкий слой на всем.

Мы никогда не обедали и не ужинали с ней, слава богу, можно было отговориться пикниками. «В такую чудесную погоду грех не пообедать на берегу реки», — тараторили мы и, вздохнув с облегчением, уходили подальше.

Деревня. Всю жизнь я прожил в городе, упиваясь мраморной плиткой на полу в прихожей моего дома, красными коврами, заглушающими шаги и чувства, дельфтскими изразцами, украшающими лестничную клетку, и неброской обшивкой из ценного дерева на стенах изящной, как будуар, кабинки лифта. Каждый день, каждую неделю я возвращался из поездок в провинцию к привычной среде, к асфальту, к изысканному лоску моего буржуазного дома, запирал свою тоску по зелени в четырех стенах этого шедевра, все больше забывая, что рожден я был для лесов и полей. Деревня… Мой зеленый храм… Мое сердце слагало ей самые пламенные гимны, мои глаза она научила видеть, моему языку открыла вкус дичи и овощей с грядки, а носу — утонченность ароматов. Ибо, несмотря на свою вонючую берлогу, тетя Марта владела подлинным сокровищем. Я знал величайших специалистов во всех областях, прямо или косвенно связанных с миром вкусов, и могу утверждать: кулинар может быть таковым в полном смысле слова, лишь задействовав все пять чувств. Кушанье должно являть собой пир для зрения, обоняния, вкуса, разумеется, — и для осязания тоже, ибо оно во многих случаях определяет выбор повара и играет немаловажную роль в гастрономических празднествах. Правда, слух, пожалуй, немного отстает; но ведь мы никогда не едим в полной тишине, как невозможно это и под слишком громкий шум: любой звук накладывается на вкусовые ощущения, усиливая их или, наоборот, мешая, так что еда решительно кинестезична. Мне нередко случалось оказываться за одним столом со знатоками в области запахов, которых доносящиеся из кухни ароматы прельщали не меньше тех, что исходят от цветов.

Но никому из них никогда не сравниться в тонкости нюха с тетей Мартой. Ибо наша старая кляча была Носом с большой буквы, настоящим, огромным, колоссальным Носом, который сам не знал себе цены, однако не потерпел бы, буде таковая бы появилась, никакой конкуренции. И эта темная, почти неграмотная женщина из низов, раздражавшая окружающих гнилостным душком, создала сад райских ароматов. В зарослях полевых цветов, жимолости, старых роз с легким оттенком увядания — в этом тоже проявлялось искусство садовницы, — огородные грядки среди россыпи пламенеющих пионов и голубого шалфея похвалялись лучшим в округе салатом. Каскады петуний, островки лаванды, несколько невозмутимо зеленеющих буксов, вековая, наверное, глициния на фасаде дома — от всего этого продуманного буйства исходило лучшее, что было в ней и чего ни грязь, ни смрад, ни убожество ее пустой жизни не могли заглушить. Сколько на свете таких деревенских старух, наделенных незаурядным чутьем, которое они используют для садовничества, для приготовления травяных отваров да заячьего рагу с чабрецом, — непризнанные гении, их дар так и остается неоцененным до смерти, ибо мы, как правило, не ведаем, что самые, казалось бы, незамысловатые вещи, например запущенный сад в сельской глуши, могут оказаться сродни прекраснейшим произведениям искусства. В этом цветочно-овощном раю я топтал загорелыми ногами густую подсохшую траву и упивался дивными ароматами.

Ах, как пахли листья герани, когда, лежа на животе среди помидоров и гороха, я мял их между пальцами и млел, от удовольствия: чуть кисловатый запах, достаточно острый, с дерзкой уксусной нотой, но не настолько едкий, чтобы не вспомнить нежную горечь засахаренного лимона с едва заметной примесью терпкости листьев помидора, хранящих его самодовольно- фруктовый нюанс; вот как пахнут листья герани, вот чем я наслаждался, лежа животом на грядке, а головой — в цветах, в которые с жадностью изголодавшегося зарывался мой нос. Прекрасны воспоминания о той поре, когда я был королем самого безыскусного королевства… Как на параде, батальонами, легионами, которые каждый год пополнялись все новыми рекрутами и в конце концов превратились в целую армию, гордо выстроились в четырех углах двора красные, белые, желтые и розовые гвоздики; каким- то необъяснимым чудом они не гнулись к земле на своих длиннющих стеблях, а стояли прямо, красуясь удивительными резными венчиками, какими-то даже несуразными в своей плотной смятости, и распространяли аромат душистой пыльцы, точно красавицы, напудрившиеся перед балом…

А лучше всего была липа. Огромная, раскидистая, год за годом грозившая накрыть дом своими разросшимися во все стороны ветвями, которые тетя упорно не желала подрезать и даже разговоров на эту тему не терпела. В самые жаркие летние часы ее, казалось бы, неуместная тень была для меня благоухающей беседкой. Сидя на трухлявой скамеечке и прислонясь спиной к стволу, я жадно вдыхал чистый, бархатистый, медовый запах, исходивший от ее бледно-золо- тых цветов. Аромат липы на закате дня — этот восторг запечатлевается в нас навсегда и осеняет радость жизни лучиком счастья, которое одной лишь красотой летнего вечера не объяснить. Вдыхая полной грудью — только в моей памяти — запах, уже давно не касавшийся моих ноздрей, я понял наконец, в чем состоит его прелесть: к меду примешивается неповторимый душок, что бывает у листвы, когда долго стоят погожие дни и она словно пропитана теплом, — вот откуда это чувство, абсурдное, но восхитительное, будто мы вдыхаем с воздухом квинтэссенцию лета. О, чудесные дни! Тело, свободное от зимних пут, наконец ощущает ласку ветерка на голой коже, раскрываясь этому миру до донышка в экстазе вновь обретенной воли… Неподвижный воздух наполнен жужжанием невидимых насекомых, время остановилось… Тополя вдоль дороги поют под ветром мелодию зеленых шорохов Между светом и переливчатой тенью… Храм, о да, храм пронизанной солнцем зелени пленяет меня своей непосредственной и ясной красотой… Даже запах жасмина в сумерках на улицах Рабата не воскрешает в памяти так много… Я разматываю нить, связанную с липой, вот-вот придет вкус… Липа… Я вижу дремотное покачивание ветвей, краем глаза — пчелу, собирающую мед… Я вспоминаю…

Она сорвала его, выбрав среди других, без малейшего колебания. Много позже я узнал, что это и есть высшая степень владения мастерством, — вот это впечатление легкости и очевидности, которое на самом деле, как мы знаем, достигается веками опыта, стальной волей и монашеской дисциплиной. Откуда что бралось у тети Марты, откуда ей было знать о гидрометрии, солнечном излучении, биологическом созревании, геодезическом ориентировании и множестве других факторов, которые я, в невежестве своем, не рискну даже перечислить? То, что обычному человеку дают знания и опыт, в ней было заложено от природы. Ее острый взгляд проходился по грядкам, оценивая их в какую-то долю секунды, как оценивают погоду, — и она уже знала. Безошибочно, как нечто само собой разумеющееся, — с такой же уверенностью я мог бы сказать «сегодня хорошая погода», — знала, какой из этих маленьких красных куполов надо сорвать сейчас. Он алел на ее грязной, узловатой, натруженной ладони, красуясь тугими шелковыми боками, на которых кое-где легкой тенью залегли более мягкие выемки; он так и искрился весельем, похожий на толстушку в чересчур обтягивающем платье, чью трогательно пухлую округлость так и хочется укусить. Развалившись на скамеечке под липой, я просыпался от сладкого дневного сна под колыбельную листвы и, в этой сладко-медовой беседке, с наслаждением вонзал зубы в алый плод — в помидор.

В салате, в жарком, в овощном рагу, тушеные, жареные, фаршированные, маринованные, маленькие и крепкие, большие и мягкие, облагороженные оливковым маслом, солью, уксусом, сахаром, перцем, очищенные, в виде пасты, соуса, пюре, даже в варенье, даже в мороженом… я думал, что перепробовал их во всех вариантах и не раз, думал, что раскрыл все их секреты в хрониках, на которые вдохновляли меню величайших кулинаров. Как же я был глуп, как жалок… Я выдумывал тайны там, где их не было и в помине, чтобы оправдать малопочтенное торгашество. Какой смысл писать цветистые хроники, если в них не сказана правда, если забыто сердце за желанием блеснуть и покрасоваться? А ведь я знал, что такое помидор, знал всю жизнь, со времен сада тети Марты, с лета, насыщающего маленькую завязь все более и более жарким солнцем, с тех пор, как лопалась кожица под моими зубами и на язык брызгал щедрый, теплый и густой сок — о да, прохлада холодильников, надругательство уксуса и ложное благородство масла лишь скрывают его подлинную суть. Сладость, вода, мякоть, фрукт или овощ, жидкий или твердый? Сырой, только что сорванный помидор, съеденный в саду, — это рог изобилия простых ощущений, целый каскад, наполняющий рот всеми мыслимыми наслаждениями. Тугая кожица сопротивляется, чуть-чуть, в меру, мякоть тает во рту, сок с зернышками капает на подбородок, и можно вытереть его пальцами, не боясь запачкаться, — этот круглый налитой плод выплескивает в нас потоки природы. Вот что такое помидор, вот чем он хорош.

Под столетней липой, в царстве запахов и вкусов я вонзал зубы в дивный пурпур, выбранный тетей Мартой, со смутным чувством прикосновения к основополагающей истине. Это и была основополагающая истина — но не та, которую я ищу на пороге смерти. Видно, суждено мне сегодня испить до дна чашу отчаяния, сбиваясь с пути, на который зовет меня сердце. Свежий помидор — опять не то… а на ум приходит нечто столь же первозданное.
1   2   3   4   5   6   7   8   9

Похожие:

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconКачества ребенка
Разумные, чувствительные, творческие люди по-прежнему стремятся ощутить тот рай, который они когда-то знали и о котором у них, к...

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconОлдос Хаксли о дивный новый мир Олдос Хаксли о дивный новый мир Предисловие
Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем...

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconКнига основана на событиях, происходивших с ним с четырех до двенадцати...
Калифорния. Психически нестабильная мать-алкоголичка годами избивала и морила голодом маленького Дэйва Пельцера. Она изощренно издевалась...

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconВстреча с пациентом, страдающим амнезией, приводит психиатра Матиаса...
Да он и сам не уверен в своей невиновности… Как ему выбраться из этого лабиринта? Быть может, лейтенант полиции Анаис Шатле, для...

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconКнига называется "Я", и она написана от первого лица, которое на...
Хозяина Вселенных. В процессе этой эволюции ему приходится пережить 2 своих смерти, участвовать в Первой Галактической войне, познать...

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconУайлд Оскар Портрет Дориана Грея
Критик это тот, кто способен в новой форме или новыми средствами передать свое впечатление от прекрасного

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconОскар Уайльд Портрет Дориана Грея
Критик — это тот, кто способен в новой форме или новыми средствами передать свое впечатление от прекрасного

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconОскар Уайльд Портрет Дориана Грея
Критик — это тот, кто способен в новой форме или новыми средствами передать свое впечатление от прекрасного

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconРазумные, чувствительные, творческие люди по-прежнему стремятся ощутить...
Сознание может быть таким же чистым, как сознание ребенка. В этом весь секрет мистического восхождения: стать опять как ребенок,...

Знаменитый дегустатор и кулинарный критик на пороге смерти пытается вспомнить тот дивный вкус, который ему хочется ощутить в последний раз. Он перебирает в iconПервая
Ему не нужно было, подобно большинству людей, сначала пошарить вокруг себя, прислушаться, ощутить внешний мир, он сразу нашел свое...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
zadocs.ru
Главная страница

Разработка сайта — Веб студия Адаманов